В сей дороге чудной, Феодосья со светлейшим князем достали поднебесья. И души их, оставив тяжесть тел, соединились!
И было откровение. Там тверди нет. Там тверди нет! Там свет и воздух сплетаются в сияющие космы, а из косм тех дорога соткана над всей землей. Нехожена, неезжена дорожка. Лишь птичьи перышки да божий следочки…
Тут им открылась тайна перелета птиц. Они к венцу летят на север. И потому по всей Руси весной сей звон венчальный…
В то лето не было дождей, и первый долгий ливень хлынул лишь на Успенье. Иссохшая земля его не приняла, и бурные потоки залили всю Москву. Ручьи и реки вспенились и помутнели, но высветлилось небо, поскольку дождь прибил и вездесущий дым, и смрад, и погасил пожары. Когда унялся ливень, и тучи разошлись, подобно чуду иль явленью, открылось солнце. Отмытый, обновленный град вдруг засиял пестро, игриво – ну истинно, девичий полушалок. Однако ясный день морозом обернулся, незнаемый доселе холод сковал и вспучил землю, покрылись реки льдом и так, без снега и тепла, Москва до Рождества стояла. Померзло много нищих, птиц, зверушек мелких и одиноких путников, лед был повсюду, ни ступить, ни добрести до храма! Обозы на дорогах встали, ни тпру, ни но, скользят подковы – жизнь замерла! Блаженные кричали:
– Се за грехи вам, псы! Отринули Христа!
Потом и снег пошел, но за седмицу навалило столько, что не открыть ворот. Иные избы по трубу задуло, и лишь боярский терем стоял над белой мглой, поелику высок. И в сих сугробах град лежал почти до Пасхи, когда же растегшело, измученный народ тонул на улицах московских, воды по пояс было.
В распутицу сию, в глухую ночь, невесть откуда, как и ног не замочив, на двор Скорбящей явился странник. Обряжен в белый саван, бос, но вместо шапки плат, как у библейского пророка – одни глаза торчат, и посох, чу, железный. Меланья место указала:
– Поди туда, приляг…
И в тот час не сдержалась:
– Почудилось, лик твой знаком. Как твое имя, странник?
Тот тяжело вздохнул:
– Что мое имя?.. Все песок…
– Постой, как будто бы признала! Ты Афанасий? В юродивых верижниках ходил?
– Да было… Что-то помню…
– Уж верно, Афанасий!.. Ты в странствие отправился по свету?
Он огляделся: повсюду нищие и храп стоит.
– Поди, как год ушел… А ровно вечность истекла. Вот и людишки все давно сменились.
Меланья от лампадки свечу затеплила и подступилась.
– Поведай, Афанасий, где был? Что видывал?
Народ зашевелился, замер, расставив уши.
– В Иерусалим ходил, в Египет… Божественное место – Палестина.
– Да как же ты поспел?
– Я по дорожке Божьей всю землю обошел. В один конец пойду, в другой, все к нам, на Русь выводит. Ох, скорая дорожка!…
– Постой, постой, скажи про Палестину.
– Ну, посмотрел… Там суета…
– И гроб Господень видел?!
– Приложился…
Болезный люд, хромые и слепые в единый миг к нему.
– Дай, я пощупаю тебя? Дай! Авось срастутся косточки! Дай прикоснусь!
– В глаза мне плюнь! Авось прозрею!
– А хлебца не принес? Дай хлебца, ради Бога! Неурожай у нас…
Меланья же притопнула ногой.
– Молчите, ироды! Все хлеба вам… – и благостно. – Ишь, приложился!.. Поведай, Афанасий, как там? В Иерусалиме? А небушко там близко?
– Высоко… Сдается мне, в Руси оно поближе.
– Ну, что там есть еще?
– Да ничего… Зной день и ночь, жара…
– А что в Египет понесло?
– Искал следы Христовы. Сказали, где наступил Христос – там травка выросла. Ан нет…
В сей час из темноты вериги забряцали.
– А!.. Афанасий! Я признал тебя… Вот уж и ты вернулся… Но помнишь ли меня? Я был блаженным. Федор – имя…
И засмеялся весело. Меланья подступилась, и зашептала в страхе:
– Нашел? Следы? Следы нашел?
– Нет, не нашел следов…
Убогий нищий люд вдруг замер, затаился, однако Федор встал и забряцал цепями.
– Врет, сивый мерин! Коль был бы в Палестинах – нашел! По-твоему, выходит, коль нет следов, то не было Христа? Да он еретик, люди! Бей его!
Толпа, как полая вода, как сон дурной, внезапно навалилась – и кто рукой, кто батогом… Едва отбился странник.
– Ну, что вы, люди?.. Был Христос! И ныне есть! В него и верую… Да вот беда, следы поистоптали! Земля не помнит ноженьки Христа!
Но Федор заблажил:
– Яко ж не помнит, коль Христос ходил по ней босым, как я? Да врет он, проходимец! Обманывает нас! Позрите на него – он в Палестинах был! И Гроб Господен видел!.. Не слушайте его!
– Я видел, видел все! – воскликнул странник горько. – И лучше бы ослеп… А на Голгофе, братцы, что творится!
– Что на Голгофе? Что?
– Паскудят место… Те книжники и фарисеи, подобно скоморохам, изображают все Христовы страсти. Распнут себя и на крестах висят! А люди ходят и дивятся.
Меланья в страхе убежала, а Федор снова встал.
– Зрю! Отступник он и вор! Эко что измыслил! Мы не были в Иерусалиме, а он туда дошел! Уж больно прыткий! Лупи его, ребята!
И вновь толпа накинулась, повисла на одеждах и повергла на пол. Но странник все кричал:
– Ей-ей! Не вру! Мы предали Христа! И ныне предаем! Вам чудится, меня вы бьете? Нет! В который раз вы распинаете Христа!.. Довольно, отступитесь!.. Ну, возлюбите ближнего!.. Христа в себе ищите!
Пожалуй, целый час, под стон и визг, блаженного катали по полу ногами и будто бы забили, расступились. Ан нет, зашевелился, сел и драною полою чело отер.
– Добро же мне досталось…
Тут Федор подскочил.
– Ну, сказывай теперь, бывал ли в Палестинах?
Он лишь вздохнул покорно:
– Нет, братцы, не бывал…
– Ну, то-то… И не дразни народ. Ложись и спи спокойно, как все. Наутро матушка покормит, хлебца даст…
Его держали в железах, прикованным к стене и суть распятым. А дабы нрав смирить, замуровали, и было лишь окошко, откуда по утрам просачивался свет. Когда вставало солнце, тень от палат все затмевала и приносила мрак, и вместе с ним являлся государь. Кленовым посошком негромко бил в решетку и, крадучись, с оглядкой, вопрошал:
– Ты жив еще, боярин? Как почивал?
– Здрав будь, Тишайший, – обычно узник отвечал. – Мне лепо здесь, давно уж так не спал.
Из клети каменной он зрел лишь сапоги да наконечник посоха. По ним же, словно по приметам, и чуял нрав царя.
– Я терпелив, – вздыхал он с легкостью, но сам гневился и стучал ногами. – Коль лепо, так сиди пока.
– Добро, Великий князь.
Тишайший охал и смеялся:
– Ох, уморил!.. Ну что ты, право! Покуда мне служил, так величал царем! А ныне я Великий князь?.. Ох, баловник, ох, дерзкий молодец! Ну, посиди еще! Как скажешь снова – царь, так выпущу на волю.
– Сказал бы, ей же ей! Да ты ли жаждешь правды? По правде – ты не царь, а суть, Великий князь. О чем я и поведал, егда к тебе пришел. А ты меня в подвал, на цепь…
– Не захворал ли ты, боярин? – Тишайший приседал, чтоб заглянуть в окошко. – Не заболел душой? Коль скажешь, заболел, так тоже отпущу. Я хворых не казню.
– Уж лучше в захворал, – вздыхал затворник. – Авось бы легче стало…
Так продолжалось долго, и токмо накануне Пасхи, в страстной четверг, Тишайший вдруг пожаловал средь ночи и, сердца не сдержав, стал бить ногой в решетку.
– Эй ты, изменник, вор! Ответствуй мне, где Приданое?.. Ну, что молчишь? Ужели сдох?
Боярин слышал все, однако же молчал, обвиснув на цепях. Сей царский гнев всего лишь означал, что Воротынский не сыскал в подвалах нательный крест – Приданое. Тот крест, который подхватила Русь, когда погибла Византия, несла который, сгорбясь, и под ним стояла, по имени, суть, Третий Рим.
Под сенью же креста сего, яко под сенью древа в пустыне знойной, стоял престол царей.
Не стало сени, и престола нет. И ныне государь не может с гордостью назваться – царь, поелику без Приданого прежних римов он есть Великий князь, и только.
– Я шел к тебе… – боярин брякнул цепью. – Чтоб упредить… Отринуть новины, изгнать митрополитов греческих, кои несут уродство… Вернуться к благочестью, что от дедов пришло. Послушал бы меня и стал бы царь. Да ты, безмудрый, не велел пускать. А ныне поздно охать, Великий князь. Приданого не сыщешь.
– Не смей меня учить, звонарь! – и посохом в решетку. – Ты, истинный безбожник, а за раскольников радеешь? За благочестье древлее?
– За Русь радею я, – донесся голос подземелья. – Коль есть на вые крест, коль взяли Истину от Рима, то Русь ему – супруга. Одна навек, до Страшного Суда. А ты что сотворил? Ну, словно басурман: приданое забрал, супругу в заточенье и мыслишь на другой жениться? Ан нет, сему не суждено случиться. Покуда не вернешься к старой вере, не быть тебе царем. И роду твоему не царствовать, а княжить, как в прежние лета. И посему отмерено немного, пожалуй, лет три ста.
Тишайший помолчал и будто бы смирился.
– Добро, боярин, сие по сути верно. Какою верою нас наградил Господь, с такой и жить должно. Все су, от Бога… Добро, но тебе должно знать, упорствуя изрядно, ты возгневишь меня, и я велю казнить. И сам казниться стану… Скажи, кормилец мой, Морозов и брат его… Они велели отнять Приданое, коль новины введу?